Во-первых, повторяю: терроризм был бы совершенно немыслим, если бы основная подкладка русского «передового» миросозерцания не была анархична. Это миросозерцание совершенно расшатывало основания нравственности, оно отнимало у человека всякое прочное руководство в определении того, что он может себе позволять и чего не может. Драгоманов мог сколько угодно упрекать террористов в теории «исключительной нравственности», но он не имел никаких способов доказать им, что они не правы, потому что в конце концов, отвращаясь от их способов действия, мог в действительности руководиться лишь инстинктом. Общие «идеалы прогресса», определяемого либералами, вели (хотя бы сами либералы этого искренне не сознавали) к тому, чего хотели революционеры.

Устранение препятствий, лежащих на пути этих идеалов, роковым образом представлялось делом нравственным. Эмигрант Лавров, которого понятия о нравственном воспроизводят мнения весьма значительной части «передового общества», [27] тоже сначала был против террора, но в конце концов принужден был сознаться, что его «молодые друзья» логичнее его, и сам должен был построить силлогизм, их оправдывающий.

«Русский прогрессист, — писал он в 1885 году, — не может колебаться в выборе пути… Эта борьба не есть еще царство нравственных начал, но неизбежное условие торжества царства их… Ни одну ступень на этой лестнице (борьбы. — Л. Т.) нельзя миновать… Социальная революция обещает быть кровавою и жестокою, но цель ее есть цель нравственная и должна быть достигнута». Колебаться в этом случае значит «подвергать себя опасности поступить безнравственно, помешать торжеству царства нравственных начал» (Вестник «Народной воли. № 4. С. 83).

Эта косвенная связь терроризма с идеями некоторой части «общества» не могла не отразиться и чисто практическими последствиями в самом поведении этой части «общества». Факт в высшей степени плачевный, в высшей степени постыдный и для нравственного чувства, и для политического смысла общества, но факт, которого нельзя и не следует забывать. Иначе никогда не поумнеешь. Факт был такого рода.

В минуту преступлений, положительно беспримерных в истории, беспримерных потому, что они совершались даже не действительной революцией, а самозваной, преступлений, выражавших положительно беспримерную попытку узурпации, преступлений, в сравнении с которыми неистовства террористов французской революции представляют верх законности, — в такую минуту в русском обществе находятся хотя бы отдельные личности, оказывающие прямое пособничество убийцам. Я не буду цитировать политических процессов, это установивших. Напомню один факт, что ежемесячный бюджет «Исполнительного комитета» в течение нескольких лет колебался около 5000 рублей ежемесячно. Конечно, не студенты давали «на дело» эти 60 000 рублей в год! Еще, быть может, постыднее, что находились люди, сторонившиеся от прямой помощи, но относившиеся к сообществу политических убийств как к воюющей стороне и позволившие себе быть «нейтральными». Наконец, третьи выбирают этот момент для конституционной агитации. Революционеры действовали как тигры — эти господа избрали роль шакала. Революционеры, как разбойники, пускали в дело нож — эти господа пытались воспользоваться разбойничьим ножом для того, чтобы предлагать угрожаемому условия своей помощи. В нравственном отношении это низменность совершенно непонятная, которая, с одной стороны, не могла не возбуждать глубокого презрения революционеров, но с другой — окончательно развращала их. Террористу, если ему где-нибудь в подкопе или в засаде являлись еще какие-нибудь сомнения, стоило только вспомнить «адресы» или иные статьи «верноподданных» журналов, чтобы стряхнуть с себя все-все упреки совести или рассудка и выпрямиться во весь рост.

«Воля Всевышнего совершилась, — читаем мы в «Порядке» в марте 1881 года, — теперь остается только смириться пред несокрушимою волей Провидения и, не вступая с ней в тщетную борьбу, посвятить заботы, чтобы положить прочное основание для будущего… Государь, спросите вашу землю в лице излюбленных людей». «Страна» (№ 27) толкует об «ответственности за все, что делается на Руси, ошибки экономические, меры реакции, ссылки в Восточную Сибирь», обвиняет «руководителей реакции» и заключает:

«Надо, чтобы основные черты внутренних политических мер внушались представителями Русской земли. А личность Русского Царя пусть служит впредь только символом нашего национального единства» и т. д. «Голос» (№ 36) говорит, что изо всего происшедшего «выяснилась необходимость в устройстве общественной организации для служения вместе с правительством» и что необходимо приступить к «продолжению реформ, призвав к содействию общественные силы».

Даже революционная хроника, отмечающая все эти выгодные для революции черты разложения, не могла не заметить, что «земство, столь молчаливое обыкновенно, заговорило именно в тот момент, когда даже открытые враги Государя сочли возможным излагать свои требования лишь со всевозможными оговорками и указаниями на условия момента, не позволяющего им поддаваться чувству естественной деликатности» (Вестник «Народной воли». Т. I. С. 37).

Я не цитирую этих «земских» заявлений, которыми мог бы заполнить несколько страниц. И хотя земство, в смысле не только населения, но даже в смысле своих гласных и управ, виновато главным образом своей безгласностью и безуправностью, благодаря которым политические шарлатаны могли подсовывать свои «адресы» людям, не понимающим, что они творят, тем не менее это земство не должно забывать, каким людям оно давало у себя место. Оно из этого могло бы понять, как легко горсти людей было бы оболванивать его при какой-нибудь «конституции» и какая фальшивая, нелепая фикция есть «общественное мнение», понимаемое в смысле криков момента.

Поведение той горсти либеральных политиканов, которые взяли на себя «выражение мнений передового общества», поведение это, которое я характеризую далеко не самыми резкими фактами, проносящимися теперь в моем воспоминании, — это поведение могло лишь окончательно затемнить и нравственное, и политическое сознание революционеров. Террорист слышал, что его ругали «крамольником», «преступником» и т. п. Но из поведения «передовых представителей общества» заключал, что это одни слова. Разве он в самом деле поступает безнравственно в сравнении с ними? Разве он узурпатор в сравнении с ними? Он убеждался, что он — только человек первых рядов, и больше ничего, что он делает лишь то, о чем другие думают. Никогда бы и террор не принял своих размеров, никогда бы он не дошел до своего слепого фанатизма, если бы не было объективной причины иллюзии в виде поведения известной части общества.

Если б общество понимало это, оно бы, конечно, не позволило своим «передовым» такой более чем двусмысленной роли; оно бы не стало читать газету, в передовых статьях которой не проведены границы с речами революционных листков; оно бы не пустило в общественное учреждение лицо сомнительное; оно бы не допустило перепутывания законного с незаконным, честного с нечестным — не допустило бы всей этой мутной воды и заставило бы своих и чужих разбиться на два ясных, осязаемых слоя. И это его обязанность, столько же как и интерес. Тогда сами революционеры увидали бы, что они такое, увидали бы неслыханные размеры своей узурпации, поняли бы ее невозможность и отступили бы.

Но ничего этого не было сделано благодаря именно передовой, крайней части либералов. Было, напротив, напущено столько тумана, сколько лишь позволяли обстоятельства. И если, в конце концов, Россия все-таки разобралась — она это сделала не только помимо, но даже вопреки тем, кто себя смеет называть «интеллигенцией», «сознательной частью страны» и т. п. пышными именами. Те же, кто действительно пожелали рассеять туман, как М.Н. Катков и И.С. Аксаков, только лишний раз ославлены этой «сознательной частью» как реакционеры.